Сама Настасья в ежечасных хозяйственных хлопотах лишь изредка поминала о славе рода, о величии Твери и прочем, о чем порою толковал ей епископ Федор. Ежедневный настойчивый труд и был ее подвигом, тем, что спасало и спасло в конце концов от оскудения и гибели дом и семью покойного Александра.
Дети радовали. Старшая, Маша, уже невеста (да жениха, все было не приискать, не хотела Настасья отдавать дочерей куда в худородный дом за маломочных князьков либо в боярскую семью – паче самих дочерей блюла честь рода Михайлы Святого!), была верною помощницей матери и, хоть порою, при взгляде на кого из молодых статных кметей, и вспыхивало невзначай девичье лицо, до сих пор, слава богу, ни по кому не потеряла сердца… Был, был бедовый боярчонок, Митька Щетнев (Маше тогда шел четырнадцатый год, самое опасное время!). Были встречи в саду, при няньках, мимоходные, а все же встречи; незастенчивые речи молодца, стыд и растерянность девушки. Было, что и в окно теремное ладил Митька залезть, да подстерегли холопы, бросили в холодную, в погреб, молодца, а Маше в ту пору мать пригрозила монастырем… Было, прошло, слава богу! Митька остепенился, женат, лонись с повинною приходил. Маша с тех лет подросла, построжела, похудела, круче стал стан, тверже плечи, прямая складка нет-нет и ляжет на девичий лоб. Ныне сама не пошла бы в боярскую семью. Читает жития и хроники, о прошлом годе красивым уставом переписала Евангелие для престола нового храма в Отроче монастыре, вышивает золотом, житие дедушки Михайлы помнит наизусть. Честь рода теперь для нее, как и для самой Настасьи, не звук пустой. А годы идут, бегут годы. Скоро восемнадцатый минет, не княжна бы, дак и перестаркой можно назвать!
Маша – помощница по дому. Под ее доглядом младшие сыновья и меньшая дочерь, Уля, Ульяна. Этой шесть всего, а нравная, во всем ладит не отстать от братьев: на коня лезет, и книжку ей покажи, и сказку расскажи – паче прочих! Приведет с собою меньших, Володю с Андрейкой: «Мы хочем слушать про Олену Прекрасную!» Сама просит рассказать, сама подсказывает, ежели что забудешь или пропустишь по устали: «Нет, ты ищо не сказала, как он с руки рукавицу уронил, а конь уже тыщу поприщ проскакал с того места!» С этою, подрастет, сладу не будет, скорей замуж отдавать!
Из сыновей надежда была на старшего, Всеволода. Отроку двенадцатый год, а уже смыслен, и грамоте горазд, и телом велик. Год-два – женить мочно! Еще растет, тянется, а руки положит на стол – длань словно у взрослого мужика. Большие, красивые, отцовы руки… Иногда посмотрит отдельно на руки сына, и сердце захолонет, защемит непутем по мертвому.
Всеволод растет князем прямым, не стал бы с дядьями спорить до поры! Костянтин глядит хмуро, а новая жена его, Авдотья, и еще того злей. От московки сын остался, Семен, Семушка, всего-то пареньку пятый годок! Хоть и не ладили с московкою, а отрока малого как не пожалеть? Играют все вместе в свайку, в лапту ли – вот и хорошо! Бегают, ковыляют с Андрейкой, меньшим, наперегонки. Дак и то Авдотье забедно. Сама как родила сына (Еремеем назвали), так на пасынка ярым зраком глядит, куска недодаст, за княжеским-то столом! Сором! А Настасья прикормит, от той разом покор: ты-де Семена на меня наущаешь! Дитю! Пятигодовалого! И как не стыд бабе такое молвить!
Дядя Василий приедет из Кашина, дак Авдотья за столом с того глаз не сводит. Мужняя жена! Тьфу! И Василий давно женат, и супруга его, Елена, брянского князя Ивана дочерь, такая ну прямо славная жонка, худого не скажешь про нее! Дети нарожены, Вася и Миша, погодки, одиннадцати, никак, и десяти летов… Дак при живой жене и рожоных детях на чужого мужа глаза пялить – тьфу! И все ей нейметце: и стол не так, и в челядне не по-ихнему (а уж не великих родов жонка-то!), и к боярам ее, Настасьиным, вечное нелюбье у нее! Тяжко вдове без мужа, хошь и княжне самой! Того и гляди Костянтин, по ее наущению, и из родового терема погонит куда – в Холм али Микулин…
Внешне и с новою женою деверя держалась ровно, не одергивала, не огрубляла словом, ни делом каким. Хоть порою и дорого стоило не вскипеть, не возвысить голоса, не отмолвить худым на словесную обиду. Нельзя. Дети растут! И из Твери нельзя уходить. Тверь, она всем завещана, а уйдешь – и бояре разбегут, и села истеряешь, те, что под городом, и не воротишь потом никоторого добра родового!
Знали бы малыши, что с визгом и смехом бежат по лестнице и кидаются наперегонки в материн подол, точно воробьи, пихая друг друга и сопя (всех бы обнять, расцеловать разом, да рук не хватает!), знали бы иные скорбные мысли матери своей! Добро, что не знают, не ведают! Всеволод догадывает уже. Ну, тому и надобно. Не дите уже, отрок. Скоро станет защитник материн, муж и воин!
А из меньших – радовал Михаил. В честь деда названный, иногда и мнилось: не в деда ли пойдет? Высоконький, ясный, светлый весь, и неогарчивый сердцем, а в обиду себя не даст! Давеча боролся с дворовыми, с погодками, троих уложил на лопатки, взошел – в синяках весь, дышит тяжко, а улыбается:
– Не, мамо, не дрались! Возились только! А ето расшибся я! – Николи не скажет худого, не пожалитце никому и хвастать не станет: вот, мол, я какой! Утешный отрок. По складам уже и читает, самоуком начал буквы-те понимать, у старшего брата да у сестры Маши спросит чего… Надобно с Федором-епископом поговорить, да даст дьякона доброго поучити отрока сего!
Такие мысли все чаще посещали Настасью. Нынче за ратною порой – полки московлян шли на Новгород, приходило давать кормы великому князю, Костянтин и своих ратных посылал – исхарчились вконец. Теперь, как покончили дело миром, стало мочно подсчитать свой протор. Слава Господу, без большого разоренья обошлось! Села не порушены, кмети из похода воротили с прибытком, а нынешний рождественский корм покроет осеннюю недостачу, чего займовать пришло у торговых гостей.
Святки праздновали весело. Вся Тверь гудела от игр, смеха, бешено разъезжающих троек, визга девок на качелях, шума и крика ряженых – шилигинов, что толпами бродили по Твери, набиваясь в боярские терема, прыгали, плясали, хрюкали, рядились медведями и оленями, носили срамного покойника с репяными желтыми зубами из дому в дом… Только-только отпели: «Христос рождается, срящете, Христос рождается, славите» – и тут же хвостатая нечистая сила загуляла по теремам!
Дети – с ума посходили: «Хочем шилигинами ходить!» Оделись кто почуднее, уволоклись с толпою дворовых ребяток. Нанесут вечером прошенных по подоконью кусков да шанег, будут есть аржаные дареные пироги и с блестящими глазами сказывать, как и кого пугали в улицах, к кому вваливали веселою гурьбой… Не вдовий наряд, и сама бы пошла помянуть молодость!
Настасья вздохнула, накинула шубейку и плат, прошла по двору, заглянула в опустелые мастерские, в парную челядню, где нынче стоял дым коромыслом и какие-то жонки и мужики с вымазанными сажею лицами в вывороченных шубах и срамных одеяниях потащили в десяток рук великую княгиню к столу, едва не насильно заставили пригубить горячего меду и тут же, вызвав жаркий румянец на щеках, громогласно спели ей «славу». Невольно, рассмеявшись, увернувшись от объятий и поцелуев, выбежала девочкой на морозный снег, под рождественские сияющие звезды, глазом приметив сенную свою боярыню, что, в сбитом повойнике, красная, выскочила-таки следом проводить госпожу, не пристал бы какой охальный мужик – в святочную ночь ряженые чего не содеют! У крыльца сказала:
– Ты иди!
Поднялась в опустелые горницы. Стало чуточку грустно, что не со всеми, не вместе, как встарь, при муже и господине своем, когда Александр и сам гулял с дружиною, и братья его бегали ряжеными по Твери, и она не чуралась веселья, рядилась с жонками, дразнила хмельного супруга призраком измены, сидела за общим, с дружиною и челядью, столом, пела… Ох бы и сейчас попеть! Нынче она токмо в церкви, в хоре, и отводит душу… Куда все ушло, миновалось! В краткий час отдыха – за пялами, вышивает гладью воздух в Спасо-Преображенский собор, да и тут дети обсядут со сказкой. Или уж им споет потихоньку вполгласа какую песенку. И сейчас бы спела для себя, одной! Да для него, лады, милого, что любил ее слушать так вот, в сумерках, по вечерам. Иногда и сам просил спеть… Эту хоть: